Проданные годы [Роман в новеллах] - Юозас Балтушис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не трожь, не то как дам тебе!
Паулюконене, видать, давно стерегла за углом сарая, потому что прибежала очень скоро. А за ней вдогонку и Паулюконис с привязанной на веревке собакой. Отогнав стадо, он подошел к нам. Это был высокий седоватый человек, с лицом, усеянным темными глубокими оспинами, с чудными водянистыми глазами.
— Вставай! — подтолкнул он ногой Стяпукаса. — Чего валяешься? Мало тебе я всыпал, еще ждешь?
Стяпукас съежил плечи, подтянул под себя локти и стал еще больше походить на выколоченную вальком онучу, а не на живого человека. Хозяин обошел вокруг, но бить не стал, а только постоял, помолчал.
— Постереги наших коров, пока этот паршивец оправится, — сказал мне, уходя.
Сел я на корточках возле Стяпукаса, дотронулся рукой до его черных, курчавых волос. Он нетерпеливо дернул плечами:
— Не лезь…
— Стяпукас, что с тобой?
— Не твоя забота.
— Глуп ты как пуп! Надо было сразу Пятрасу сказать и не гнать скотину домой, ну их в болото! Пойду и все расскажу Пятрасу.
— Посмей только!
В полдень пришла хозяйка Стяпукаса.
— Валяется еще? — спросила она меня издали.
— Сама ты валяешься, ведьма!
— Ну, ну! С кем разговариваешь, сопливец?
— Ведьма, ведьма, ведьма! — повторял я в исступлении и оглянулся в поисках камня поувесистей. Пусть только тронет меня, так и запущу — прямо ей промеж глаз.
Подошла она к Стяпукасу, постояла в головах, а потом сунула руку за пазуху и вытащила ломоть хлеба, намазанного толстым слоем масла и накрытого сыром. Положила наземь возле пастушонка.
— Пожуй… — сказала беззлобно. — И нечего тебе притворяться. Слышишь? Не побывал ты еще в хороших руках, избаловался. Хозяин ударит — все одно что мать погладит. Не со зла, а по нужде.
Стяпукас не шевелился.
— Ну, как хочешь, — сердито отвернулась Паулюконене. — Некогда мне тут с тобой! — И пошла обеспокоенная, раздраженная, все время оглядываясь назад.
А Стяпукас лежал полумертвый, не шевелясь ни одним суставчиком и почти не дыша. Из-под черных его завитков жалостно торчало посиневшее, давно не мытое ухо, впалая щека тоже посинела, глаза закрыты.
«Чего доброго, возьмет и помрет», — мелькнуло у меня в голове.
— Стяпукас, не дури! — окликнул я его.
Он зашевелился. Медленно выпростал из-под себя руку, и я увидел, что он смотрит на меня левым глазом. А потом подмигнул мне тем же глазом и слабо улыбнулся. Улыбнулся тогда и я, хотя сам не знал чему.
Быстро наступала осень. Утренние заморозки уже выбеливали изгороди, мохнатили крыши домов, безжалостно подкашивали поздние цветы и полевую траву, обжигали ступни. Солнце всходило все позже и позже, а взойдя, долго еще, не грея, висело над лесом. Желтое, невеселое. Лишь в самый полдень оно заливало поля горячим золотом, одаривало землю последними улыбками. И тогда трава распрямляла тронутые заморозком листочки, в воздухе жужжали летуны-жуки, шумя, кружили стаями скворцы, на жнивье сверкала путанина шелковистой паутины. Но недолгим бывало это осеннее веселье. Не дойдя до середины летнего дневного пути, солнце опять клонилось к западу, ныряло в холодные тучи. В ложбинах и на косогорах просыпался дремавший ветер, поднимался на взгорья и нес по полям желтые листья, всякое былье… А потом — ночь, еще чернее прошлой, еще крепче утренник. Менялась погода, менялись поля, менялись птицы и животные.
Даже наша Она переменилась. Стала крикливой, вздорной. Вечером чуть замешкаемся с Пятрасом в чулане, она сейчас же вбегает и кричит:
— Расселись тут оба, кобели легавые, а дрова на завтрашний день опять не нарублены! Свиньи визжат некормленые, Розалия орет на весь двор… Не разорваться же мне одной.
Кричит, а сама все глядит на Пятраса. А потом принесет свернутую комом рубаху Пятраса или штаны и бросит с размаху:
— Переоденься.
— Это еще что? — качает головой Пятрас.
— Залатала, — еще сердитее кричит Она. — Не присмотри за тобой, ты и будешь сверкать задом. Тошно глядеть на такого неряху!
Пятрас усмехается, переодевается и опять берется за дело. Трудятся они оба с Оной с утра до вечера. Стелют лен, копают картошку, снимают капусту, а в субботу вечером оба торопятся на вечеринку, но идут не вместе, а порознь, и на следующий день Она опять кричит:
— С другими танцуешь, для других подметок не жалеешь, а на меня и не взглянешь.
— Покружил бы и тебя, — улыбается Пятрас, — да ведь к тебе и не подступишься из-за всяких Масконисов.
— Больно мне нужен твой Масконис! — косит глазом Она. — Ты не идешь, вот он и липнет как смола и лезет — не отвяжешься.
— Везет, ох и везет тебе на парней, не отнекивайся, — все улыбается Пятрас. — Так и увиваются, словно коты вокруг сала!
Она принимается объяснять, что ничего такого нет, что один Масконис проходу ей не дает, а что до других, то…
— И чем ты их так прельщаешь? — прерывает ее Пятрас.
Она опять торопится доказать, что это сплошное вранье и выдумки. И долго она ворчит на Пятраса, с недовольным и даже ожесточенным лицом. А Пятрас только ухмыляется.
Ворчит и хозяин. В округе опять пошли толки о том, что рабочие на большаке бросили работу, набили морду десятнику, а где-то в Йонаве заволновались столяры, тоже отказываются работать, и что новые листовки появились у мелиорационных канав…
— Твоя работа? — хозяин впивается глазами в Пятраса.
— Да что ты? — поводит плечами Пятрас.
— Твоя работа, знаю!
— Знаешь, так к чему спрашиваешь?
Хозяин сердито отворачивается, плюет. По вечерам он старательно запирает на запоры все двери, спускает с цепей собак, а ночью встает по нескольку раз, зажигает фонарь и обходит все постройки; словно привидение, бродит по полям.
А уже приближался день святых[17] — ожидаемый всеми подпасками день. Мы с Стяпукасом только и делали, что, задрав головы, глядели вверх, когда пойдет снег. Тяжелые, как неподнятая целина, тучи обложили все небо, но мы не чувствовали ни холода, ни дождя, который промачивал нас до нитки, забывали и про голод, хотя занятым работой хозяевам все реже приходило на ум отпустить нас на обед. Когда пойдет снег, когда пойдет снег? И, только совсем окоченев, мы стаскивали в кучу просохшую картофельную ботву, провонявшие ветки из мочил и разводили костер, обогревались в густом дыму, пекли оставшуюся на поле картошку. А потом снова и снова задирали головы: неужели еще не пошел снег!
И вот небо от края до края застлали невиданно толстые свинцовые тучи, спускавшиеся до самой земли. Ветер покружил-покружил и утих. Уныло стало вокруг. Казалось, не мы одни, но и скотина, и даже вороны на опушке замерли в ожидании. И вдруг… Высоко-высоко, в темной глубине неба, шевельнулась маленькая белая точка. Покачалась в воздухе, словно выбирая место для посадки, и стала тихо опускаться на землю. Первая снежинка! Первая долгожданная снежинка! Задыхаясь, вперегонки, бежали мы за ней, следили, где она сядет, готовые подставить ей и свои шапки, и горсти… А сверху уже спускалась другая, за ней третья, четвертая… Целый рой беленьких, мяконьких снежинок! Они спускались нам на одежу, на руки, на лицо и таяли, нежно щекоча щеки, вызывая неудержимый смех.
— Снег идет! Снег идет! — кричали мы оба, колотя друг друга кулаками куда попало.
Кончено с пастьбой, с беготней, с нескончаемыми заботами из-за потрав. И с моей продажей кончено! Теперь вернусь домой, привезу заработанное и буду говорить густым голосом, как брат Юргиса, Пятрас. И не буду больше играть ни с кем, а когда зайду в дом Тякониса, то поздороваюсь с учительницей за руку, как здороваются большие.
— Я уж гоню скотину домой, — объявил Стяпукас.
— Обожди, еще нет всех святых.
— Что мне эти святые? Снег пошел.
— Снег пошел! — крикнул и я радостно. — Погоним оба!
— Я вот вам погоню! — вдруг услышали мы сердитый голос Розалии.
Она пришла на наш пастушеский праздник незамеченная, как иногда в душистый цветник вползает мерзкая, покрытая бородавками жаба. В жилистой посиневшей руке она держала хворостину, а другая рука тянулась к моему уху.
— Если жрать охота, то скажи, а не самовольничай. Бестолочь! Дома кормов ни былинки, каждая соломинка на вес золота, а он — погоним. Я те погоню! Иди пожри и сейчас же обратно — я тебе не Она, чтобы по полдня возле коров торчать. Погоним! Погода расчудесная, снегом и не пахнет… я те погоню! Пока не подошли все святые, до тех пор не пригонишь.
Старая Розалия, конечно, нахально врала. Как — это кормов ни былинки, когда оба сарая ломятся от пахучего, утрамбованного, словно камень, сена! Даже то, что не уместилось под крышей, плотно уложено в огромный стог на дворе. А уж хлеба, хлеба! В риге ласточке пролететь негде. Во все половни[18] натолкали, тележный сарай, навесы — и те полнехоньки. Начни только молотить, и тут тебе горы соломы, мякины, обойки[19], всякого охоботья[20]… И как же снегом не пахнет, когда вся земля покрылась нежным пухом, а сверху падают и падают новые белые рои. Баба, она и есть баба, а если к тому же старая, то уж не баба, а сущий черт!